Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2021
Я перечитала Сэлинджера. Хорошо помню его появление у нас в блистательных переводах Р. Райт-Ковалевой. Мы, мое поколение, были молоды. И все мы были немножко Холдены. Переболев Хемингуэем, открыли для себя Сэлинджера, герой которого — прямая противоположность хемингуэевскому мачо. Этот нервный мальчик высказывал то, что мы чувствовали, пребывая в казенной советской реальности. И дело не только в ней. Фальшь и пошлость неистребимы и повсеместны, с возрастом «Человек привыкает / Ко всему, ко всему», а в молодости они особенно нестерпимы. Было интересно и ново, что можно прислушиваться к своим глубинным чувствам и ощущениям, считаться с ними, следовать их велению, не боясь показаться странными. Биографы Сэлинджера приводят такие слова сценариста Джона Романо: «Для писателя всегда есть риск того, что он станет частью нашей ностальгии о прежних версиях нас самих. А в случае Сэлинджера следует заметить, что его произведения очень сильно участвовали в нашем создании самих себя». Не знаю, как к теперешним молодым людям, но к моему поколению это имеет прямое отношение. Помимо ностальгии, которая меня не обошла, перечитывая прозу Сэлинджера, наслаждаешься каждым словом, как это бывает, когда читаешь прекрасные стихи.
Более десяти лет прошло со дня смерти этого классика американской литературы и почти шестьдесят лет с того момента, как он покинул литературную сцену. В 1940-е и 1950-е годы в Америке он был знаменит как никто. Его роман «Над пропастью во ржи» был событием в литературе. Между тем Сэлинджер заточил себя в городке Корниш (штат Нью-Гэмпшир), где он купил дом, обнес его высоким забором, наложил запрет на публикацию своих произведений, не давал интервью и, строжайше оберегая свое личное пространство, порвал с социальной жизнью. Последний опубликованный его рассказ датируется 1965 годом, ему было 46 лет (родился в 1919-м), когда он отказался от жизни в литературе. А прожил он 91 год!
Загадка — его затворничество. Все, что мы можем себе позволить, это попытаться дать этому объяснение, исходя из его текстов и собранных исследователями свидетельских показаний. Наиболее полную биографию Сэлинджера составили два автора — Дэвид Шилдс и Шейн Салерно[1], которые работали над ней в течение десяти лет и опросили более двухсот человек, по-разному соприкасавшихся с Сэлинджером. Им всем предоставлено слово в этой многостраничной биографии, и в их отрывочных, разрозненных высказываниях, как в ищущих лучах прожектора маяка, мелькает жизнь и личность знаменитого затворника.
Биографы отмечают два решающих события в жизни писателя, повлиявших на его прижизненную и посмертную судьбу. Это, во-первых, Вторая мировая война, а во-вторых, философия дзен-буддизма. В 1960—1970-е годы увлечение йогой и дзен-буддизмом захватило и нас. Молодые люди ксерокопировали и распространяли различные буддийские практики. Стояние на голове, сыроедение. В какой-то мере в этом проявлялось неприятие набившего оскомину советского официоза. Для Сэлинджера эти два события были, наверное, связаны между собой. Очень может быть, что именно попытка обрести душевное равновесие после ужасов войны толкнула его к дзен-буддизму, сыгравшему такую значительную роль в его судьбе.
По медицинским показаниям его признали не годным к военной службе. Но он добился того, чтоб его призвали в армию, участвовал в высадке союзных войск в Нормандии, пережил страшные месяцы боев, входил в концентрационный немецкий лагерь Кауферинг, где заживо сжигали людей. «Запах горелой плоти незабываем» — его слова. Ему приходилось воевать на таких участках фронта, где из двухсот солдат роты оставались в живых двадцать. Он перенес нервный срыв, две недели пролежал в госпитале. А спасался тем, что продолжал писать прозу. Американцы говорят, что война подарила им Сэлинджера: все лучшее, написанное им, создавалось во время войны и непосредственно после нее. На воинской службе он провел четыре года — с 1942-го по 1946-й. В его походной сумке лежала пишущая машинка и шесть глав будущего романа «Над пропастью во ржи». Сын обеспеченных родителей, счастливо влюбленный (у него был роман с красавицей-актрисой шестнадцатилетней Уной О՚Нил), оставил все и пошел на войну в поисках новых впечатлений. Двадцатипятилетний, он относился к себе как к сложившемуся писателю и считал, что этот опыт ему необходим.
Случилось так, что почти ничто из увиденного на войне не вошло в его произведения, но война нанесла ему непоправимую травму. Нравственная рана не заживала и, может быть, никогда не зажила.
Исследователи отмечают еще одну нанесенную ему травму: его возлюбленная Уна в то время, когда он был в армии, прекратив с ним переписку, вышла замуж за Чарли Чаплина, великолепного актера, кумира публики и Голливуда. Это был тяжелый удар для молодого Джерри. Биограф Дэвид Шилдс считает, что «оставшееся у Сэлинджера на всю жизнь маниакальное влечение к девушкам-подросткам было, по меньшей мере, отчасти попыткой обретения Уны». Этим, наверное, объясняется и его первый брак в 1945 году в Германии: он, наполовину еврей, женился на немке, нацистке, которую, по-видимому, использовало в качестве информатора гестапо, — он разошелся с ней буквально через месяц после оформления брака. Странная история!..
Странность — это то, что сопровождало его всю жизнь и сопутствует его посмертному образу. Он был известен странным поведением, странно ведут себя и его герои.
Первым по-настоящему значительным произведением, принятым журналом «Нью-Йоркер», был рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка». Можно сказать, что Сэлинджер в день его публикации, 31 января 1948 года, проснулся знаменитым. Рассказ был всеми отмечен, это была новая проза, своеобразная по стилю и неожиданная по сюжету. В рассказе главный сэлинджеровской герой Симор мило болтает на пляже с четырехлетней Сибиллочкой, и замечает наряду с прелестной детской непосредственностью желание малышки первенствовать, ревность к сверстнице, зачатки всепроникающего человеческого эгоизма. В очаровательном ребенке уже просвечивают зависть и соперничество. В то время как происходит эта сценка на море, жена Симора в номере отеля, покрывая ногти лаком, разговаривает по телефону с матерью, тещей Симора, которая относится к Симору как к душевнобольному и беспокоится за дочь. Теща — примитивная мещанка, ей чужд голос мысли, голос поэзии. Но она оказывается как бы права: Симор, вернувшись в номер и глядя на безмятежно спящую на кровати жену, неожиданно достает из чемодана револьвер и стреляет себе в висок. Читателю предоставлена скрытая возможность почувствовать мотивы странного самоубийства — прямой текст о них умалчивает. И эта двойственность концовки поразительна.
Рассказ привлек к Сэлинджеру внимание коллег, его пригласили на банкет, организованный издательством, собравшим известных нью-йоркских писателей. Заметив к себе интерес, Сэлинджер встал из-за стола, пробормотал, что ему надо срочно позвонить по телефону, вышел вон и больше на это мероприятие не вернулся. Со временем подобное поведение стало для Сэлинджера нормой. Об этом мы еще поговорим.
Вторым столь же значительным произведением стал рассказ «Эсме — с любовью и мерзостью». В нем тоже обращает на себя внимание диалог с ребенком, переданный с небывалой правдивостью. «Ковш душевной глуби!» — сказал Пастернак о детстве. Но не так-то легко им зачерпнуть что-то неожиданное. У Сэлинджера дети говорят совсем не так, как должны говорить дети, по понятиям взрослых. Этот рассказ имеет свою любопытную историю. Тридцатилетний Джерри Сэлинджер познакомился на пляже с четырнадцатилетней Джин Миллер. В течение двух недель пребывания на курорте он вел с ней беседы, бродил по пляжу и познакомился с ее матерью, которой сказал: «Я хочу жениться на вашей дочери». Прощаясь, он взял адрес у Джин и стал ей писать письма. Она ему отвечала. Что можно почувствовать, получая такие признания: «Видеть твое лицо и находиться с тобою по-прежнему кажется прекрасным и исполненным смысла»? Или: «Если у тебя есть время, напиши мне. Я скучаю по тебе и думаю о тебе»? Он приезжал к ней, они бродили по улицам, заходили в ресторан или шли вдвоем в театр. И она приезжала к нему в Корниш, где они спали на одной кровати, не прикасаясь друг к другу. Странная дружба тянулась четыре года, до восемнадцатилетия Джин. Она признавалась биографам, что «благоговела перед ним, лишалась дара речи». «Я действительно не знаю, что такого могло привлекать его во мне», — с удивлением говорила в 2013 году немолодая Джин Миллер расспрашивавшим ее Шилдсу и Салерно. Но Сэлинджер сказал ей, что рассказ «Эсме…» не был бы написан, если бы не знакомство с ней.
Приведу еще одну историю из его жизни, происходившую двадцать лет спустя, когда Сэлинджер, отец двух детей, уже развелся с их матерью Клэр Дуглас, когда-то очаровавшей его шестнадцатилетней девушкой. Это история Джойс Мэйнард, юной писательницы, очерк которой поместила одна газета вместе с ее фотографией. Фотография приводится в биографическом томе. На нас смотрит почти подросток с чертами лица и улыбкой, напоминающими обаятельную Джульетту Мазину. Сэлинджер попросил у редактора адрес этой девушки-девочки и написал ей письмо. Через несколько дней Джойс получила второе письмо, затем — третье. Началась переписка. Она знала, кто такой Сэлинджер, читала «Над пропастью во ржи» и была счастлива получать от прославленного автора пространные письма. Джойс бросила Йельский колледж, в котором училась, и приехала к пятидесятитрехлетнему Сэлинджеру, чтобы остаться у него, жить с ним. Однако их роман, длившийся около года, был внезапно для нее прекращен. Ей пришлось уехать, и она долго и мучительно страдала. А когда узнала, что Джерри опять пишет письма какой-то юной девушке, подумала, что причина разрыва с ней в том, что она вышла из тинейджерского возраста. Может быть, мстительное чувство заставило ее сказать так. Но что-то «набоковское» («лолитовское») в этом во всем все-таки есть…
Исследователи пишут: «Та же (что и с Джин Миллер. — Е. Н.) модель отношений с молоденькими девушками повторяется на протяжении всей жизни писателя: он восхищается невинностью девушек, соблазняет, а затем бросает их. У Сэлинджера маниакальная страсть к девушкам, приближающимся к расцвету. Он хочет помочь им расцвести, а затем у него появляется потребность обвинить их в цветении». Странное «обвинение».
Первое время своей литературной деятельности Сэлинджер страстно хотел печататься в «Нью-Йоркере». И надо сказать, что знаменитый журнал, напечатавший «Хорошо ловится рыбка-бананка», нередко отказывался печатать другие его рассказы, находя их странными, непонятными. Писатель А. Э. Хотчнер вспоминает: «На отказы он реагировал так: „Они хотят, чтобы я писал короткие рассказы в манере О՚Генри, но у меня собственный голос, и им придется догонять меня. <…> Тут я не пойду на компромисс“». Его голос был ошеломительно нов, и он сам это понимал. Понадобилось довольно длительное время, прежде чем литературная братия (издатели и критики) его «догнали».
Интересна и неожиданна история романа «Над пропастью во ржи». Рукопись романа вызвала очень разные реакции. «Нью-Йоркер» категорически ее отверг. Сегодня трудно представить, насколько этот роман был радикален для старой Америки, насколько революционными оказались взгляды Холдена—Сэлинджера. Шокировала подростковая лексика, а главного героя сочли сумасшедшим. Когда издатель спросил у Сэлинджера: «Ваш герой — псих?» — Сэлинджер заплакал. Джойс Мэйнард вспоминает слова писателя: «Мне лучше отсидеть два часа в кресле у дантиста, чем провести хоть минуту в кабинете издателя». Фатальным образом он сталкивался с глупостью — с требованием убрать странности («эту раздражающую двусмысленность»), с «вежливыми просьбами внести побольше романтичности». По правде говоря, его легко понять. Пошлость живуча и повсеместна. Настоящему таланту порой приходится с трудом пробивать себе дорогу к читателю. По крайней мере, хорошо то, что с опубликованными страницами прозы уже ничего не сделаешь. (Что, например, делают эстрадные чтецы и композиторы со стихами!) Рукопись сэлинджеровского романа тщетно стучалась в очерствевшие сердца издателей.
Но нашлось издательство, которое приняло роман к публикации. В 1951 году он увидел свет, и читатель его сразу оценил. Роман стал бестселлером. Увы, несмотря на это, через два года после опубликования он был запрещен. Школьных учителей, включавших этот роман в свою программу, увольняли. Дело было не только в языке и депрессивном настроении героя — роман был назван «антиамериканским». Он был слишком далек от той фальшивой Америки, которую представляло телевидение. Между прочим, по опубликованной переписке Набокова с редактором его английских рассказов видно, сколько писатель натерпелся от нелепых попыток вмешательства в его тексты. Как это все похоже на советскую идеологию, советскую школу, советские запреты! Критик Айза Капп удивлялась тому, как «оптимистичный американский читатель увлечен произведениями, проникнутыми пораженчеством, самоуничижением и нервными расстройствами». И добавляла: «Сам Сэлинджер упорно придерживается низкого мнения о человечестве. Если кому-то из его персонажей удается найти друга, этим избранником оказывается ребенок в возрасте от десяти до четырнадцати лет или дорогой, но уже умерший человек».
С начала 1950-х годов Сэлинджер стал отгораживаться от мира, от нагрянувшей славы. Это было наивным: он совершил революцию в литературе, и мир горячо откликнулся. Завораживали новый звук в его прозе, новые движения души. Читатели забрасывали его письмами. Журналисты донимали вопросами. Уильям Фолкнер говорил о том, какое сильное впечатление произвел на него этот необычный текст; Беккет писал другу, что роман понравился «сильнее, чем прочие книги, опубликованные за долгое время»; даже Набоков, критически относившийся к собратьям по перу, отозвался о нем одобрительно. О Сэлинджере говорили: он стал знаменитостью. Ко всеобщему удивлению, это ему не нравилось. Он пресекал всякие попытки людей к сближению. Игнорировал писательские мероприятия. Отказывался давать интервью. Как считают биографы, Сэлинджер после войны не оправился от ее ужасов и испытывал «глубочайшую, самоубийственную депрессию». Он нашел в себе силы передать ее своему юному герою, с которым, как сам признавался, полностью себя идентифицировал, но его отшельничество заметно прогрессировало. Джон Ско, его коллега, свидетельствует: «Когда он 9 лет назад приехал в Корниш, <…> он был дружелюбным, разговорчивым человеком. Теперь, наведываясь в городок, он произносит лишь несколько слов, необходимых для того, чтобы купить продовольствие и прессу. Посторонние люди, пытающиеся вступить в контакт с ним, в сущности, вынуждены передавать ему записки или письма, на которые он обычно не отвечает». Все-таки, по-видимому, не только послевоенным душевным состоянием это объясняется. Тут было что-то другое, глубинное и редкое.
Обратимся к одному из сюжетов.
Рассказ Сэлинджера «И эти губы, и глаза зеленые» почти целиком состоит из ночного телефонного разговора. Он был опубликован в 1951 году. Обманутый муж звонит своему другу, чтобы излить душу: жена не явилась домой с очередной вечеринки, и ему надо с кем-то обсудить свои сомнения и волнения по этому поводу. А друг этот, держа трубку в руке, лежит в постели с его женой. В течение долгого разговора, который перемежается предположениями, куда могла жена поехать, чтобы продолжить веселье, и утешительным враньем собеседника, выясняется картина жизни одинокого человека, неудачника, безнадежно влюбленного в свою распутную пьяницу-жену. Он горько жалуется, говорит, что ничего хорошего в таком браке нет и быть не может, что его терпенье кончилось и он принял твердое решение расстаться, друг терпеливо и добросовестно возражает, пытается утешить беднягу, бесполезный разговор тянется и тянется. Наконец другу удается повесить трубку. Но через несколько минут раздается повторный звонок, и муж объявляет, что жена вернулась, что она, оказывается, была у общих знакомых и все еще может быть между ними хорошо. Вот такой сюжет.
Замечательно сделан этот телефонный разговор, замечательно неожиданным образом он кончается. Ни одной фальшивой ноты, каждая реплика дышит безусловной правдой. И конец вовсе не выдуман, чтобы поразить читателя, он прочувствован автором, читающим в душе несчастного бедолаги, дошедшего до края отчаяния и в испуге от этого края отбежавшего. Дойдя до дна, человек пытается вернуться на поверхность, пытается изменить отношение к ситуации, утешает себя, уговаривает. Не хочет смотреть правде в глаза и не хочет, чтобы эту правду кто-либо видел. При повторном звонке несчастный муж говорит: Джоанна, в сущности, не такая плохая девочка, надо переехать в деревню, купить там домик, разводить цветы, ведь она любит цветы… Собеседник не выдерживает этих сентиментальных мечтаний, ссылается на сильную головную боль и вешает трубку.
В рассказе «Лапа-растяпа» молодая женщина, потерявшая на войне любимого, не может его забыть, раздражена и озлоблена, ничем не занята, заливает горе вином, грубо обращается с дочерью и ее нянькой, сквозь хмель понимая всю мерзость своего поведения. А маленькая дочь Рамона фантазирует: ей представляется, что у нее есть дружок-сверстник, который с ней заодно, она называет его Джимми Джиммирино, с ним, воображаемым, гуляет, с ним ест и, когда ложится спать, отодвигается на край кровати, чтобы дать ему место. Придумать такое может только ребенок. И только Сэлинджер, который знает детей как никто.
А его любимый герой, его альтер эго Холден Колфилд — как бы он ни был нервозен, несправедлив в выводах и что бы ни говорили критики-современники — получил признание читателя, потому что все с ним происходящее пережито писателем. Это сам Сэлинджер — человек с обнаженными нервами, неуживчивый, ранимый, раздражительный, в вечном конфликте с окружающей средой.
Вероятно, феноменальное знание людских душ не обходится даром. Люди его раздражали. «Подделка», «фальшивка» — его словечки. Только детей он любил, пока они еще не научились лгать и притворяться. Мы, взрослые, в быту опутаны разными клише и условностями, без которых не можем обойтись. Порой вынужденно прибегаем ко лжи и лести, ханжеству и лицемерию. «Простота хуже воровства» — гласит известная, извиняющая нас поговорка. Но все-таки почему только семейства Глассов и Колфилдов так безусловно прекрасны? Почему эти замечательные персонажи постоянно сталкиваются с людьми глупыми, корыстными и пошлыми? Вспомним, например, грубо-настырную подружку невесты из рассказа «Выше стропила, плотники» или хитрую, хотя и умную, но беззастенчивую, коварную мисс Крофт из рассказа «Опрокинутый лес». Только братья и сестры Глассы вызывают неизменное доверие, обладают умом и разнообразными талантами, бескорыстно добры и бесконечно привязаны друг к другу. Всем остальным предоставлена незавидная роль.
А интерес к подросткам никогда его не оставлял. Девяностолетний, он посещал баскетбольные матчи девочек. Его лучшими друзьями были дети. В интересной, содержательной статье А. М. Зверева «Сэлинджер: тоска по неподдельности» любовь Сэлинджера к детям объясняется тем, что именно в детях он находил ту неподдельность, ту подлинность чувств, которую человек часто утрачивает с годами. Это, конечно, верно. Но ведь дети бывают разные, нередко — злые и капризные. Да и взрослые тоже не все — ханжи и лицедеи. Тяготение Сэлинджера к детям, к подросткам, по всей видимости, объяснялось не только тем, что он умел находить среди них умных и милых. Само это умение зиждется, как кажется, на чем-то потаенном, содержащем несомненную странность.
И она была не единственной. Еще до рождения его второго ребенка Сэлинджер построил себе убежище недалеко от дома. Нянька его дочери рассказывает: «Туда он и уходил, в любое время, днем и ночью. И затворялся там. Его не было видно неделю, а то и больше». Семейство Глассов, констатируют биографы, заменило ему собственную семью. Во втором браке он постоянно и настойчиво отдалялся от семьи, неделями просиживая в бункере, предупредив жену и детей: «Беспокойте меня только в случае пожара». А вот выдержка из письма Сэлинджера 1953 года: «Я никогда не испытывал достаточно сильной любви даже к одному человеку, не говоря уж о любви к двадцати людям». Как странно это бесхитростное признание! Даже к одному человеку? Не правда ли, оно о многом, о многом говорит.
Интимные подробности его поведения и характера, о которых идет речь, невольно воспринимаются как отталкивающая странность. Но самое интересное, что без нее Сэлинджер не был бы Сэлинджером. Как написал бы он, например, про четырехлетнюю Сибиллочку с ее лопатками-крылышками и восторгом, в то время как она, визжа, взмывала на морской волне, или про пятилетнего Чарльза с его загадкой («…что говорит одна стенка другой стенке?») и мокрым звонким поцелуем, что он влепил автору по наущению сестры, не говоря уже о самой сестре, прелестной Эсме, которая «не проявляла ужасно сильного стадного инстинкта», о ее влажной ладошке («признак нервной натуры») и походя замеченным точеным лодыжкам? Эта проза дышит подлинностью, живет самостоятельной завораживающей жизнью.
Тем более загадочным представляется разрыв писателя с литературой. Литература — дело светское. Порвав с людьми, он порвал с делом своей жизни, как это ни удивительно для такого писателя, с таким искусством, с такой славой.
В 1980-е годы он уже совершенно отгородился от литературной жизни, стал другим человеком, непохожим на себя прежнего, мечтавшего печататься в «Нью-Йоркере». Еще в 1974 году он сказал в одном интервью: «Публикация — страшное вторжение в мою частную жизнь. Я люблю писать. Но пишу я только для самого себя и ради моего собственного удовольствия». В 1980 году журналистке Бетти Эппс Сэлинджер говорил, что жалеет о том, что написал «Над пропастью во ржи», — хотел бы, чтобы роман этот никогда не был опубликован. Уверял, что пишет сейчас о гораздо более важных вещах, и рассердился, когда она спросила, что это за вещи. Слишком серьезные, видимо, были эти «вещи», чтобы походя о них говорить. И есть подозрение, что он от конкретной реальности ушел во что-то дидактически абстрактное, в исследование какого-то всеохватно-общего смысла, в какую-то «абсолют-формулу», если воспользоваться выражением одного комического персонажа из набоковского «Дара», или, например, вспомнить толстовского Голенищева из «Анны Карениной» с его сочинением «Два начала» (говорящее название!). Жизнь мстит за пренебрежение ее подробностями.
Из рассказа «Фрэнни» становится ясно, в какую опасную область Сэлинджер уклонился, от чего он хочет отгородиться, что его не устраивает в человеческом социуме. Фрэнни говорит о стереотипах, которым подчинены люди, о том, что они говорят и делают одно и то же, стремятся к одному и тому же, ценят одно и то же. «И все, что они делают, все это до того — не знаю, как сказать — не то чтобы неправильно, или даже скверно, или глупо — вовсе нет. Но все до того мелко, бессмысленно и так уныло». Писателю тоже обычные человеческие стремления кажутся мелкими. В своем искусстве он достиг такого мастерства, дальше которого уже, кажется, ничего нет. И даже слава его уже не привлекала. В человеческом, «слишком человеческом» (по Ницше), он достиг высшей планки. Не к чему стало стремиться. С ним случилось нечто похожее на то, что произошло с Толстым. И как Толстого, Сэлинджера захватила и подчинила себе религия.
Когда Фрэнни рассказывает Лейну об одной чудодейственной молитве, она обращает внимание на то, что в разных религиях приводится одна и та же коротенькая молитва обязательно с именем Бога, которая приводит к одному и тому же результату. «О каком результате ты говоришь?» — спрашивает Лейн. Френни не в силах ответить на этот вопрос, она просто понимает, что слова молитвы переносят в другую реальность, где все мелкое как бы отпадает, душа обретает неземную свободу.
В одном из писем к Джин Миллер Сэлинджер написал: «Какой бы низкой и обманчивой вещью была бы „религия“, если она вела меня к отрицанию искусства, любви». Письмо датировано 1954 годом. Но разве не к этому его и привела религия? Биограф Шейн Салерно пишет: «Его решение (не публиковаться. — Е. Н.) лучше всего объясняет то, насколько серьезно он воспринял стихи 47—49 из второй книги Бхагавад-гиты: „У тебя есть право работать, но только ради самой работы. У тебя нет права на плоды твоего труда“».
Исследователи утверждают, что он жил по законам веданты. Прошел четыре ее стадии: 1) ученичество, 2) обязанности домохозяина (женитьба и дети), 3) уход из общества, 4) отречение от мира. «С начала 50-х годов и до смерти Сэлинджера в 2010 году в жизни писателя, — пишут его биографы, — была одна постоянная величина — индуизм Адвайта Веданты, который превратил автора художественных произведений в пропагандиста мистицизма, уничтожившего его творчество и со временем заставившего Сэлинджера замолкнуть…»
Но в рассказе «Зуи» речь идет о Христе. Зуи рассказывает Френни, испытывающей тяжелый душевный кризис, как Симор научил его чистить ботинки перед выступлением на телевидении. Он сказал: ты должен это сделать для Толстой Тети, и, когда Зуи представил себе тетю с толстыми ногами и больную раком, ему захотелось что-то для нее сделать. И добавляет: нет человека, который бы не был этой Толстой Тетей. Кто она? Эта Толстая Тетя и есть Христос! Фрэнни в этом открытии находит решение мучившего ее вопроса.
И в последнем сэлинджеровском рассказе «16 Хепворта 1924 года» говорится о том, что корни всякой веры уходят в Ветхий и Новый Завет. Трудно сказать, какая именно религия заменила Сэлинджеру социальную жизнь, но можно утверждать, что заменила.
В какой-то момент он словно переселился в виртуальный мир, о котором нам ничего неизвестно. При жизни расстался с земной жизнью. К счастью, не так, как его любимый герой Симор, но, по существу, очень похоже. Он каждое утро удалялся в свой бункер, где в уединении занимался — чем? Работой? Медитацией? Молитвой? Обрел ли он желанную свободу, что делал, писал ли? Наверное, писал. Толстой тоже отказался от своих прежних произведений, когда обратился к религии, но не смог бросить художественное творчество. Вполне вероятно, что и Сэлинджер не оставил свою работу. Но писать и не печатать написанное — это такая странность, такое отклонение, такое психическое нарушение… Не то же ли самое случилось и с Гоголем, ушедшим в религию? Мы не знаем, что представлял собой второй том «Мертвых душ»; из одного гоголевского письма нам известно, что работа над ним была закончена. Но вслед за тем труд был уничтожен. Рукописи горят. Может быть, иногда не напрасно? Можно ли сознательно писать «в стол»? Это противоречит самой сути творчества. Писатель, отказавшийся от читателя, — это «коан»[2], который рационально понять невозможно. И невольно одолевают сомнения относительно качества таких уединенных писаний. Джойс Мэйнард рассказала, что он непрерывно печатал на машинке то, что не давал ей читать и что удивляло ее объемами готовых рукописей. «Теперь я — автор девяти книг. Я знаю, какого объема должна быть рукопись книги, и скажу, что рукописи Сэлинджера были слишком велики по объему». Сын Сэлинджера Мэтью, владеющий всем этим рукописным наследием, ничего из него не отдал в печать, несмотря на упорные просьбы издателей. Видимо, отдавать в печать нечего.
Уход в религию для писателя означает уход от литературы. Сэлинджер, писатель милостью Божией, запретил печатание своих произведений. Но литература, повторим, занятие светское. Она о людях и обращена к людям. Скорее всего, его отказ от литературной среды, его многолетнее затворничество объясняется болезнью. Если просто некто NN обратился к веданте, это может быть вполне объяснимое увлечение. Но Сэлинджер — это Сэлинджер: перед ним стоял выбор — литература или религия, и он, рожденный писателем, выбрал религию. Такое насилие над собственной природой иначе как болезнью не назовешь. Это не просто странность, это болезнь. Бывшая нянька его детей, вспоминая о его последних годах, рассказывает, как она вместе со служителями Красного Креста подъехала к его дому, чтобы получить у него взносы: «Он крикнул нам, чтобы мы уезжали и никогда больше не приезжали к нему. <…> В руках у него было ружье».
Постепенно его не только оставили в покое — его забыли. Весть о его смерти в 2010 году как будто опоздала. Но проза его живет сегодня и, хочется думать, будет жить, доколь в подлунном мире жив будет хоть один прозаик. Роман «Над пропастью во ржи» продается ежегодно в количестве 250 000 экземпляров.
1. Шилдс Д., Салерно Ш. Сэлинджер / Пер. с англ. А. Калинина. М., 2015.
2. В дзен-буддийской философии — проблема, не имеющая рационального решения.